© 2012-2020, «Свободное психоаналитическое партнерство».

Пораженное желание:

выход из травмы посредством психоанализа

Соня Кирияко

Пролог

 

От дома Леа остался только пепел. Пепел и воспоминания о пламени. Леа словно окаменела перед этим зрелищем, от которого ей никак не удавалось оторваться. Отсутствие слов, отсутствие мыслей. Воспоминание, сотни раз всплывающее в памяти во всей своей откровенности. Леа возвращалась с вечеринки и не сразу поняла, что это ее дом горит. Издалека она заметила пожар и услышала сирены. Потрясение было сильным: когда она подошла ближе, то увидела обрушившуюся крышу и тлеющие остатки своего жилья. Пожарные старались тщетно: больше ничего не оставалось делать, кроме как наблюдать за происходящим бедствием.

 

Леа так и осталась в этом застывшем состоянии, хотя ей и ее семье была оказана помощь: в последующие дни им помогали всеми возможными способами, и это было замечательно. Близкие утешали Леа, напоминая ей, что, к счастью, никто не пострадал. Это верно: какая прекрасная была идея — отправиться на вечеринку в тот день! Леа напрасно повторяла себе, что все это было не так уж важно, но ей так и не удалось справиться с произошедшим событием. Последовали кошмары. В этих снах пламя не переставало гореть. Огонь, пожарные, дом в руинах — образы вертелись по кругу. Каждый раз Леа прибывала слишком поздно, чтобы спасти свой дом. И ее угнетала тоска.

Когда, долгое время спустя после этих событий, она повстречала аналитика, то знала, что именно пошло не так. У нее не было нужды искать травматическую причину своего неспокойного сна, своей постоянной тревожности в тот момент, когда после работы она приближалась к своему новому жилью. Леа знала причину своих страданий: пожар, вызванный коротким замыканием в электропроводке. Все было ясно, полностью определено: существовало “до” и “после” пожара. Но тем не менее кое-что неясное вело ее прямо к кабинету аналитика. Кое-что, что отличалось от потребности поговорить.

До этих пор Леа часто побуждали к тому, чтобы говорить, и она отнюдь не была лишена такой возможности. Часто рассказывала об ужасающем открытии горящего дома, описывала тревогу, которая за этим последовала, и говорила, что все потеряла. Она не понимала, почему остается печальной до сих пор, когда все уже восстановлено. Иногда думала о том, что могло бы произойти с ее семьей, если бы та стала пленником этого пламени. Она испытывала из-за этого тревогу задним числом, но знала, что это была не та тревога, которая привела ее к аналитику.

Во время первой встречи с аналитиком Леа снова рассказала о пожаре, чтобы объяснить свой приход, и сказала, что все потеряла. Аналитик не сделала никакого комментария, но просто спросила: “Все?”. И Леа словно рассыпалась на части. В свой рассказ она добавила одну маленькую деталь, о которой никогда не говорила, настолько та ей казалась незначительной, деталь, которая выделялась лишь там, в присутствии аналитика.

Позади этой картины ужаса, позади пепла и потерянного дома, появилась маленькая черно-белая фотография с зазубренными краями. Фотография, изображающая Леа ребенком, сидящей на земле, с разложенными вокруг кубиками. Фотография, на которой ее лучезарная улыбка была адресована фотографу, отсутствующему на самом снимке, но присутствующему в ее взгляде. Фотографом, она была в этом уверена, был ее отец, ушедший много лет назад, задолго до пожара. Ценным объектом, который она потеряла, была одна невидимая вещь, которая была чем-то вроде очень интимной тайны. Леа потеряла взгляд своего отца, сохраненный в пустоте этой фотографии. Потеря дома сводилась к этой фотографии, исчезнувшей в сгоревшем альбоме. Леа находила нелепым плакать из-за фотографии, удивленная тем, что не имела столько переживаний даже из-за смерти отца. Она потеряла образ своего утраченного счастья, и потому “рассыпалась на части”. С этого момента и начался анализ. Последовал долгий путь, который был необходим, чтобы раскрыть все лабиринты ее эдиповой драмы и открыть Леа, почему та оказалась “подвешенной” к детской улыбке, подаренной в тот день отцу. Эта улыбка была для нее драгоценна, потому что сохраняла уверенность в отцовской любви, на которой Леа “держалась”, чтобы поддерживать свое существование долгое время после смерти отца. Маленькое изображение с зазубренными краями являлось для нее источником желания, о котором она не знала, хотя и черпала оттуда, чтобы жить. Ее бытие сводилось к этой улыбке — истинному негативу взгляда отсутствующего.

Недостаточно того, чтобы травма была четко очерчена и чтобы событие, которое послужило причиной травмы, было рассказано в деталях. Потребовался анализ, чтобы Леа могла согласиться снова подарить свою улыбку тем, кого любит.

 

Введение

 

Травма может либо являть себя под резким светом, либо, наоборот, скрывать свое лицо. В первом случае, как это было и у Леа, травматическое событие, которое потрясло жизнь субъекта, было четко очерчено, хорошо размечено, о нем долгое время рассказывали, но несмотря на все это, успокоение не наступало. Что-то сопротивляется по ту сторону травмы — неизгладимый след, по которому травмированные персоны не перестают плутать. Их могут захлестнуть страшные сновидения, печаль, рассеянная или сильная тревога. Это болезненное, непреходящее повторение приводит их к аналитику.

Во втором случае субъекты не знают причины своих страданий, но строят предположения, что травма могла бы лежать в основании их симптомов. В обеих этих ситуациях предполагается, что аналитик расшифрует неясность, загадку страдания, найдет его истинную причину, чтобы избавить от него анализанта. Аналитик предположительно знает и интерпретирует бессознательный смысл симптомов, чтобы их устранить. Мы не ходим к аналитику, только чтобы поговорить и быть выслушанными. От аналитика мы ждем чего-то другого, мы ожидаем интерпретации. Исходя из этого простого предположения, высказывания, адресованные аналитику, приобретают другое измерение: они производят иной эффект, чем эффект, который оказывает обычное доверие. Леа это демонстрирует, начиная с первого сеанса. Сама того не зная, она подтверждает слова Жака Лакана, согласно которому “присутствие аналитика является само по себе манифестацией бессознательного” [1]. Не существует бессознательного без аналитика, оно проявляется в переносе, который придает бессознательному плотность и сферу действия, делая его интерпретируемым.

В наше время слушание повсеместно распространено, и травмы не ускользают от порядка профилактики страданий, которая процветает повсюду ради всеобщего блага. Мы живем во времена “предотвращения”: каждое несчастье занимает свою нишу в психологии, где работают как волонтеры, так и специалисты по травме. Людей, которых затронуло жестокое событие, побуждают говорить, “вербализовать”, как это сейчас принято. То, о чем некогда нужно было бы промолчать, сейчас нужно выговорить и проговорить неоднократно. Может быть, к лучшему, а может, и к худшему, но так или иначе современная эпоха тяготеет к абсолютной прозрачности.

Несколько лет назад появилась новая дисциплина — виктимология, которая стала специализироваться на изучении субъектов, получивших психические травмы, на оказании им помощи и поддержки. Все пережитые этими субъектами жизненные события были зафиксированы, так же как и “психотравматические последствия”, вызванные этими событиями, и распределены на три больших группы. Все это уже хорошо описано. Тесты в форме опросников для самой широкой публики доступны в интернете и позволяют каждому оценить интенсивность своих переживаний [2]. Если вы набрали 22 балла и более, значит, вы страдаете от психической травмы и должны как можно быстрее обратиться к лечащему врачу. Одним из советов на тему того, как вести себя с жертвой психической травмы, является рекомендация благожелательно его выслушать, ободрить, разделив его опыт, и побудить его продолжить выговариваться. Ценность этих советов неоспорима, и психоанализ, несомненно, способствовал распространению той простой идеи, что разговор приносит благо. И в наше время стало намного проще поделиться тем, что порой вызывает стыд, или поговорить с кем-либо, чтобы выйти из полного одиночества. Тем не менее такое решение подходит не всем. В большинстве случаев оно ведет к началу символизации травматического события. Однако стоит ли насильно пытаться к этому прийти? Множество пациентов спустя годы свидетельствует о том, что тогда у них не было слов, чтобы говорить о случившемся, или что к ним не приходила мысль, что об этом нужно говорить, или что они предпочитали молчать о том или ином событии, чтобы защитить себя от него. Молчание для многих — лучшая защита от потрясения. Возможно, они согласятся поговорить о том, что произошло, только годы спустя, когда настанет подходящее время, когда Реальное окажется немного прикрытым покровом времени или когда какое-либо непредвиденное событие даст пережитому возможность немного закрепить себя в Символическом. Иногда лучше не говорить ничего и не открывать ящика Пандоры.

Доверять субъекту — такова ставка психоанализа. Психоанализ всегда видит за жертвой субъекта, прописанного собственной историей, означающими, которые его определяют и тем, что, как кажется, исчезло под гнетом травмы. Определение “жертва” предполагает, что человек несет какой-либо ущерб, однако его субъективность при этом никак не проявляется.

Таким образом, психоанализ необходимо изначально разграничить с виктимологией, ставящей на первое место событие, а не субъекта, который порой и вовсе оказывается не затронутым.

Аналитическая позиция меняет угол зрения: вместо самого события она обращает внимание на то, как с ним будет обходиться субъект. И никто другой не сможет сказать этому субъекту что-либо со своего места; никакой каталог, никакой опросник никогда не сможет точно измерить субъективный опыт, что всегда сингулярен.

Однако небезынтересно при этом взглянуть на перечень травматических событий, составленный специалистами по виктимологии: будь то покушения на сексуальную неприкосновенность, переходящие порой в харрасмент, несчастные случаи или любые события, в которых жизнь субъекта была под угрозой, — в этом всегда замешаны смерть или сексуальность. Здесь мы обнаруживаем следы Фрейда, который придавал этим понятиям фундаментальный травматический характер: смерть или сексуальность представлены не иначе, чем через операцию символической кастрации, единственного отображения нехватки. Существуют два ключевых вопроса, с которыми сталкивается юный субъект с тех пор, как получает доступ к языку; два неразрешимых вопроса, с которыми человек встречается в полном одиночестве, поскольку никто не может ему доподлинно ответить. Ни одно предуготованное знание, ни одно означающее не в состоянии разрешить загадки существования: “Откуда я пришел? Куда иду? Зачем нужна жизнь? И зачем — смерть?”. Чтобы разместить себя в мире, человеческие существа не могут положиться ни на один инстинкт, потому что язык их от него отделяет; язык — лишь приблизительное средство, позволяющее лицом к лицу встретиться с основными и неизбежными вопросами; мы никогда не сможем сказать все о сексуальности и о смерти. Непоправимо одинокий, субъект не имеет другого выхода, кроме как выдумать свое собственное фантазматическое решение, исходя из раннего опыта и означающих, которые были ему когда-то переданы. Фантазм — это поделка (бриколяж), воображаемая и символическая конструкция, компас, позволяющий сориентироваться перед лицом загадки жизни, ее начала и конца. Не столько сексуальность или смерть являются травматичными, сколько та дыра в знании, то зияние, где разместило себя бессознательное.

Каждый из нас своим собственным способом, с помощью Воображаемого и Символического, ткет пелену, что защитит нас и позволит в дальнейшим жить в относительном спокойствии, которое никогда не будет полным.

Травма — событие, которому удается разорвать завесу фантазма, производя взлом в психической жизни, к чему субъект оказывается не готовым [3]. Это “неожиданное” возникает таким образом, что никто не может его изменить или устранить: в этом смысле травма — поистине встреча с Реальным как с непредвиденным. Чтобы обозначить эту встречу с неожиданным, Лакан заимствует аристотелевское понятие “тюхе — встреча с Реальным” [4]. Пред ее лицом субъект теряется, чувствует себя низведенным до собственного испуга. Фрейд тщательно заботится о том, чтобы развести “испуг”, с его измерением внезапности, с тревогой, которая, напротив, сигнализирует субъекту о неизбежности опасности и “защищает его от испуга” [5]. Мощность травмы прерывает течение психической жизни, мешая произошедшему событию присоединиться к цепочке означающих, оставляя его вне-смысла, неспособное встроиться в историю субъекта, в отличие от других жизненных событий. Это не что иное, как дыра в его истории. Чтобы лучше обозначить этот внезапный разрыв, Лакан измышляет неологизм — “трывма” [6; 7]. Это не поддающееся осмыслению событие ввергает субъекта в глубокую скорбь маленького, хрупкого и беззащитного ребенка, когда тот обнаруживает себя в одиночестве, вдали от защищающего его Другого, от которого полностью зависит. Здесь разверзается бездонная пропасть. Травма — это в высшей степени встреча с невозможным.

 

Фрейд и понятие травмы

 

Теория травмы была для Фрейда одной из отправных точек, когда он изобрел психоанализ. В то время он сталкивался со страданием истеричек, которые затрагивали воспоминания о сценах раннего соблазнения. Казалось, что они уже неизгладимо захвачены этим. Таким образом, во время первых анализов Фрейд занимался поиском реального травматического события. Однако вскоре обнаружил, что эти воспоминания относились скорее к фантазиям о соблазнении, замаскированным под травму [8]. Уже тогда Фрейда посетило откровение о фундаментально травматическом характере сексуальности.

Анализ Эммы [9] — молодой женщины, страдающей фобией магазинов, — позволил ему, помимо всего прочего, понять, что травма конституируется в два такта. Первые приступы паники появились у пациентки в возрасте тринадцати лет, после того как два продавца принялись смеяться, глядя на нее. Опираясь исключительно на цепочку означающих, анализ позволил появиться более раннему вытесненному воспоминанию, которое относилось к возрасту восьми лет. Тогда маленькая девочка встретилась с загадкой сексуальности, проявившейся в виде агрессии, которую не смогла распознать: однажды в небольшой торговой лавке продавец через платье трогал ее гениталии, при этом “криво усмехаясь”. Когда Эмма вошла в подростковый возраст, “смех” молодых продавцов пробудил в ней вытесненное воспоминание, которому она наконец нашла определение. Анализ выстраивает ту первую встречу, первый такт, придавая ему значение травмы в логике последействия. Таким образом, первый такт не становится травматическим иначе, чем через возникновение второго такта.

В этом примере Фрейда можно ясно увидеть, что не столько сексуальность является причиной травмы пациентки, сколько неспособность встретиться с ней лицом к лицу в детском возрасте, просчет в знании о сексуальности. Перед лицом этой загадки маленькая девочка осталась тогда растерянной. Вот оно, Реальное, — будучи изъятым из области смысла, оно ни с чем не соотносится. В случае Эммы фобия магазинов проявила себя именно в последействии.

В похожем случае Леа, застывшей перед своим горящим домом, пожар в действительности стал вторым тактом, оживившим уход отца, по которому пациентка никогда не скорбела, что было первым тактом несимволизированной потери.

Итак, теория раннего соблазнения не заставила Фрейда отказаться от размышлений о травме. Он вернулся к этим размышлениям, опираясь на свой опыт работы с пациентами, страдающими травматическими неврозами [10]. Фрейд заметил, что люди, столкнувшиеся с жестоким, невыносимым событием, не перестают переживать его в виде страшных сновидений и навязчивых мыслей, демонстрирующих загадочную психическую фиксацию на травме. Если же момент потрясения оказался (удивительным образом) лишенным аффектов, то возвращение невыносимого воспоминания, напротив, сопровождается сильной тревогой. Несомненно, что травма прописывается в режиме повторения. Возвращающиеся сновидения, сигнализирующие о Реальном травмы, прекрасно показывают, что Реальное всегда возвращается на одно и то же место. Навязчивость повторения входит таким образом в противоречие с принципом удовольствия, который она превосходит. Чтобы в этом убедиться, достаточно проверить, что повторение имеет отношение не столько к приятным воспоминаниям, сколько к невыносимым ситуациям, которые возвращаются во всех видах симптомов, в навязчивых мыслях и кошмарах, показывая этими действиями, что субъект претерпевает их помимо своей воли и не понимает, зачем, и заставляя его страдать.

Истинную степень работы повторения Фрейд понял, внимательно наблюдая за повторяющейся игрой маленького ребенка, который заставлял появляться и исчезать разные предметы [11]. Эта игра, как и страшные сновидения, служит той же цели символизации невыносимого события, для ребенка — ухода его матери. Но что-то всегда сопротивляется символизации травматического события — это тот неизменный остаток, который вновь и вновь неустанно возникает помимо воли субъекта.

Исходя из всех этих наблюдений, Фрейд смог вывести, что повторение не принадлежит регистру удовольствия, но находится “по ту сторону принципа удовольствия” [12] на службе влечения смерти: так изобретатель психоанализа разбил вдребезги все старинные верования в то, что человек прежде всех вещей желает блага себе и себе подобным. История, увы, дает многочисленные доказательства предположениям Фрейда. Холокост, который последовал вскоре за этим поворотом мысли, является тому наиболее ужасным подтверждением. С одной стороны, люди хотят уничтожения другого, с другой стороны, привязаны к своим патологическим симптомам. Вот что является истинным скандальным открытием фрейдовской теории.

Объединяя либидинальные влечения и влечения смерти под одним понятием “наслаждения”, Лакан совершает решительный шаг, который позволяет понять ключевое место мазохизма в психической экономике человеческого существа. В этом смысле наслаждение отличается от удовольствия — оно имеет сходство с болью.

Эти жуткие открытия, подтвержденные клиническим опытом, необходимо уточнить с помощью другого аспекта влечений, чей несокрушимый характер относится также и к сотворению, к изобретению. На самом деле, влечение способно служить своей цели путем сублимации. Свидетельством тому является художественная функция, сопровождающая человечество с самого момента его зарождения. Люди не только создавали полезные для своих нужд предметы, но сразу же украшали их; они рисовали, вырезали, лепили, изобретали, искали, находили красоту, только чтобы скрыть от себя присутствие ужасающей Вещи.

 

Фантазм и травма

 

Новые утверждения Фрейда, касающиеся понятия “по ту сторону принципа удовольствия”, ни в коей мере не отменяют теорию фантазма: травма и фантазм друг друга не исключают.

Лакан позволяет более точно уловить связь между ними, показывая, что фантазм — это способ обходиться с травмой, обходиться с Реальным посредством Символического и Воображаемого. Фантазм служит щитом от Реального травмы, он  соответствует ей в качестве симптома. Так, фантазм скорее является следствием травмы, нежели ее причиной. Он защищает от Реального, указывая на его присутствие, и становится на его место. Части Символического и Воображаемого объединяются, чтобы отразить запредельное Реальное, которое невозможно назвать или представить. Причина тому проста: как мы говорили, язык не способен сказать все о Реальном. Субъект изначально противостоит этой нехватке знания, которая является другим именем кастрации. Отмеченный с самого появления в мир определяющими его означающими, юный субъект расщеплен языком и навсегда отделен от первичного объекта. Лакан придал значимость конституирующей травме: первоначальная невозвратимая потеря содержит непостижимый остаток; и только эта первичная нехватка позволит субъекту обрести доступ к желанию. Фантазм служит тому, чтобы парировать эту структурообразующую травму.

Несчастные случаи, тяжелые встречи, катастрофы — все, что на обыденном языке принято называть травмами, снова актуализирует первоначальную травму, пробивая барьер Символического. Таким образом, брешь, пробитая в щите фантазма,  делает его непригодным к тому, чтобы защищать субъекта от ужасного наслаждения. Наслаждение, как мы уже видели, не следует путать с удовольствием; оно более беспокойно, беспорядочно, оно разрывает спокойствие бытия. Наслаждение прописывается по ту сторону принципа удовольствия и может доходить до уровня страдания. Субъект обнаруживает себя застывшим — лишенный защиты, чтобы отразить Реальное, которое себя предъявляет; абсолютно уязвимый; неспособный действовать или думать. Это оцепенение, о котором свидетельствуют травмированные персоны, есть эффект разрыва в цепи означающих вследствие взлома со стороны Реального. Что-то жизненно необходимое прерывается, останавливается. В этом смысле травма не существует изначально, но является лишь дырой в Символическом, в  сети означающих. Она будет распознана как травма только в последействии, когда придет время и субъект сумеет ее так назвать. Это именование впоследствии позволит очертить контуры травмы, а затем даст ей проявиться в виде загадочного означающего путем выдвижения предположений, гипотез — единственного способа выйти из оцепенения. Из вне-смысла событие переместится в область смысла, даже если этот смысл не будет представлять собой ничего, кроме тайны, вопроса или даже симптома. Именно под этими названиями оно будет поддаваться психоаналитическому лечению.

Таким образом, симптомы являются пережитком травмы, последствиями встречи с травматическим Реальным. Поэтому, когда человек говорит нам о травматическом событии, то всегда говорит о том, как он с ним обошелся. Мы слышим лишь интерпретацию, поскольку Реальное не может быть высказано иначе, чем одеваясь в ткань Символического и Воображаемого: например, это может быть описанием сцены произошедшего с использованием неизгладимых из памяти образов, вращающихся по замкнутому кругу. Анализант, как и аналитик, изначально имеет доступ лишь к способу, к которому пришел, чтобы справиться с травматическим событием и вытекающими из него последствиями: страданиями, тревогой, симптомами и тем, как именно все это перевернуло его жизнь. Расшифровать симптом — значит, дойти до точки, где Реальное обнажается; с чем не все готовы встретиться лицом к лицу.

 

Начать анализ — это подлинное действие

 

Предпринять анализ требует определенного мужества, и прежде всего для того, чтобы встретиться с последствиями своих высказываний, принять ответственность за то, о чем говорится.

Несомненно, это первый аспект, который отличает анализанта от жертвы. Однако иногда бывает трудно согласиться отделить себя от статуса жертвы, который нам уготовил социум. Расставание с этой шаблонной идентификацией вступает в противоречие с действующей тенденцией, которая классифицирует индивидов согласно событиям, которые те пережили, или согласно их симптомам. Исходя из этого, как субъект сможет облегчить свои страдания, когда все сделано для того, чтобы он был похож на то, чего от него ожидают? Отказаться отождествлять себя с жертвой, вырваться из этого статуса и является тем действием, что радикально меняет позицию субъекта. Он выдвигает гипотезу, в соответствии с которой жестокое потрясение травмы не является достаточным, чтобы вызвать расстройства: необходимо участие в этом самого субъекта, что составляет определенную загадку. Загадка — это минимальное условие вхождения в анализ: недостаточно просто страдать, нужно еще построить гипотезу о причине страдания, гипотезу о бессознательном. Симптом в этом смысле является загадкой, которую анализант приносит аналитику, чтобы тот расшифровал ее, чтобы стал ее дополнением. Признаться себе, что страдание обнаруживает свою причину в бессознательном — значит, сделать первый шаг к травматическому событию; это первая интерпретация, которая сделана со стороны анализанта. Такая загадка является необходимой для начальной стадии работы по исцелению. Если за первыми психоаналитическими встречами следует облегчение, то это не только благодаря новой опоре, которой является перенос, но и благодаря смыслу, который возникает под покровительством свободных ассоциаций. Смысл растворяет устойчивость травмы, скользя по изгибам речи анализанта, тем самым позволяя последнему включить травму в свою историю. Но анализ представляет собой не только это.

Анализ ткется с помощью двух нитей, одной из которых является смысл, который анализант разматывает вполне естественно, просто обращаясь к аналитику, а второй — вне-смысла, о который он постоянно спотыкается, который затрагивает в его наслаждении нечто наиболее личное, нечто неясное. Для аналитика речь идет о том, чтобы позволить существовать обеим этим нитям, во-первых, не препятствуя напрямую запросу на смысл, который поддерживает перенос, дает энергию работе и позволяет ей продолжаться, а во-вторых, давая отпор этому призыву смысла с помощью экивока. И однажды, когда пройдет первая растерянность, экивок приведет к новому смыслу, который снова запустит свободные ассоциации; между тем, у экивока есть и другая способность — он изолирует означающее, на мгновение оставляя субъекта без знаний, одного перед лицом его наслаждения. Именно такой ценой анализ продвигается вперед. Интерпретация разрывает жужжание означающих, прерывает принцип удовольствия.

Интерпретация аналитика приводит субъекта к тому, чтобы услышать, о чем он говорит, и извлечь из этого следствия. Иными словами, начиная с первых сеансов, аналитик учит этому анализанта, и тот учится у него слышать то, о чем говорит. Одно только прерывание сеанса может стать интерпретацией, выделяя значимое высказывание. Это причина, по которой Лакан порвал с привычной сессией с  фиксированной длительностью: не существует нормы для интерпретации и, как следствие, не существует нормы для продолжительности сеанса, чьего ритма достаточно, чтобы удивить субъекта, заставить означающее резонировать с его собственным произношением. Купюра делает ценным слово, звук, обрывок фразы, который, обособляясь, станет в свою очередь загадочным. Достигнутый  результат — это не столько появление нового значения, сколько его приостановление, что подталкивает анализанта продолжать свои поиски смысла до тех пор, пока не исчерпает его до дна. Акт аналитика направлен на ослабление поиска значений в пользу ключевых означающих, тех, которые и сделали субъекта субъектом, подчинив его себе. Эта работа приводит к разметке идентификаций, их ослаблению, уменьшению болезненности жизненного опыта; она ослабляет смертоносное значение событий и слов, что когда-то ранили субъекта. И только тогда субъект сможет примириться со своим наслаждением, еще более интимным, чем то, к которому анализ когда-либо позволит ему приблизиться.

Таким образом, психоанализ и виктимология, которые при работе с травмой исходят из одного и того же понятия взлома в психической жизни, сразу же расходятся в разные стороны. Виктимология работает на “починку”, юридическую и финансовую в том числе. Психоанализ знает, что дыра в Символическом не подлежит “починке”, поскольку является структурной. Он призывает к собственному сингулярному изобретению перед лицом этой дыры, какой бы ни была та логика, в которой собран субъект.

Наша практика регулируется логическим временем, а не классической временной последовательностью. Эпоха требует стремительности, а психоанализ требует времени, столько времени, сколько будет необходимо для каждого. Тем не менее, начиная с первых встреч, часто происходит облегчение, просто потому, что пациента выслушали, чего не бывало раньше. Поэтому в водовороте современного мира они выбирают сохранить это пространство “вне времени”, которым и является  аналитический сеанс. Мир на мгновение останавливает свое движение, наступает иная темпоральность. Передышка может возникнуть в этом приюте от мирской суеты, в этом уникальном месте, куда приходят, чтобы поговорить о самом интимном с Другим, который ничего не обещает, не судит, не дает советов и ничего не требует.

Все истории, рассказанные в этой книге, позволяют мельком заглянуть в дыру травмы, даже если она не видна изначально. Тем не менее это “исключительные” истории, просто потому, что ни одна история не может походить на другую, какими бы ни были события, которые их породили. Во всех этих случаях только психоанализ смог позволить этим субъектам однажды освободиться от ужаса, с которым те когда-то встретились. И это их единственная точка соприкосновения.

 

(перейти к первой главе)

Коллективный перевод участников курса по изучению французского языка.

Под редакцией Вероники Беркутовой.

 

Текст перевода представлен для ознакомления, переводчики не извлекают никакой коммерческой выгоды и не преследуют цели распространения текста.

 

Сноски и примечания:

 

[1] Lacan J. Les quatre concepts fondamentaux de la psychanalyse (Séminaire. Livre XI (1964)). Paris: Seuil, 1973. P. 115. (Перевод: Лакан Ж. Четыре основные понятия психоанализа (Семинары. Книга ХI (1964)). М.: “Гнозис”, “Логос”, 2004. 304 с.)

 

[2] Шкала IES: Impact of event scale (шкала оценки влияния травматического события (ШОВТС), также называемая шкалой Горовица).

 

[3] Freud S. Au-delà du principe de plaisir // Freud S. Essais de psychanalyse. Paris: Payot, 1981. P. 50. (Перевод: Фрейд З. По ту сторону принципа удовольствия // Фрейд З. Психология бессознательного. М.: ООО “Фирма СТД”, 2006. С. 227—290.)

 

[4] Lacan J. Les quatre concepts fondamentaux de la psychanalyse. P. 51.

 

[5] Freud S. Au-delà du principe de plaisir. P. 50.

 

[6] Lacan J. Les non-dupes errent (Séminaire. Livre XXI (1973-1974)). Leçon du 19 février 1974, inédit.

 

[7] Игра слов на франц.: troumatism = trou — дыра, traumatism — травма (прим. перев.).

 

[8] Freud S. Lettres à Wilhelm Fliess. Lettre № 69 du 21 septembre 1897 // Freud S. La naissance de la psychanalyse. Paris: PUF, 1956. P. 190—193.

 

[9] Freud S. Esquisse d'une psychologie scientifique // Freud S. La naissance de la psychanalyse. Paris: PUF, 1956. P. 364—366. (Перевод: Фрейд З. Набросок психологии. Ижевск: ERGO, 2015. 190 с.)

 

[10] Freud S. Au-delà du principe de plaisir. P. 49.

 

[11] Ibid. P. 51—56.

 

[12] Ibid. P. 41—115, et notamment p. 63.