Является ли «падение отца» движущей силой истории?

 

Жерар Помье

 

Название этой статьи звучит довольно амбициозно. Тем не менее оно вписывается в разумные пропорции, пока дело касается индивидуальной истории. Но помимо этого речь идет о чем-то большем, о том, чтобы рассмотреть, можно ли сравнить индивидуальную историю и Историю как таковую. Повторяет ли история каждого субъекта, сконцентрированная на отцеубийстве Эдипа, историю человечества, инициированную убийством отца из «Тотема и табу», то есть первоначальным «падением отца»? В обоих случаях, будь то строчная или заглавная, буква «и» истории отсекает голову отца и опирается на параллели филогенеза и онтогенеза. Убийство и кастрация Хроноса или жертвоприношение Авраама зачинают историческое время. Никто никогда не говорит о «жертвоприношении Исаака», только о жертве его отца. Ибо отец не творит закона; виновность в его убийстве лежит на сыне, согласно его индивидуальной и одиночной этике. Откуда же происходит теперь это падение отца? Почему появляется желание отцеубийства, если не из-за инцестуозной жестокости, одолженной у отца? Это следствие из «желания отца», весьма неоднозначного выражения, которое может быть прочитано в двух смыслах из-за двойной направленности родительного падежа: это или желание ребенка по отношению к отцу, или наоборот. Эта двусмысленность очень похожа на ту знаменитую «жертву Авраама»! (Неизвестно, кто кем жертвует.)

Таким образом мы измеряем, насколько неправильно может быть понято «инцестуозное желание отца». Исключением является случай, когда «желание отца» в сторону своего ребенка не было бы вытеснено. Напротив, повсеместно случается, когда дети испытывают инцестуозное желание к своему отцу, коррелирующее с фантазией соблазнения как у девочек, так и у мальчиков. Но поскольку этот грезящийся инцест может их убить, они предпочитают фантазировать об отцеубийстве, соразмерном их собственному желанию: это время, когда Танатос удваивает Эрос. Следует подчеркнуть, что сильное желание ребенка по отношению к отцу предшествует клятве отцеубийства. Иначе нельзя было бы понять ни проистекающего из него чувства вины, ни того, почему желание до такой степени увязло в этой виновности, ни того, что любовь к отцу приобретает столь феноменальную значимость в культуре. И далее создается впечатление, что существует якобы природный «закон запрета на инцест», в то время как он является следствием инцестуозной тревоги, сопутствующей желанию. Убийство Хроноса — основа начала времени — хронометр, на котором впоследствии отсчитываются секунды в надежде на искупление. Если эта надежда падет, время тоже остановится. Если бы не тиканье этих часов, мы бы не знали, который сейчас час: взглянем же на них!

Это падение подстегнуло прогресс, сначала с тем первым одухотворением отца, которым являлся тотемизм. Но тот деревянный отец все еще двигался, у него был слишком грозный Дух. И когда его стало слишком много, чаша переполнилась: сами идолы были уничтожены. Началось наступление монотеизма, с не имеющим образа и имени Богом, который устроил отцеубийство второй степени. История на этом не остановилась: этот Бог все более одухотворялся и со времен Декарта все быстрее оттеснялся практическим атеизмом. Даже те, чьи повседневные привычки продлевают идентификационную религиозность, живут в своего рода практическом атеизме: как только они принимают таблетку аспирина, причинность зла перестает быть божественной [1].

Способы одухотворения, символизации отца, со временем менялись: «символическое» развивается, его формы варьируют в зависимости от эпохи. С самого начала человечества отец не прекращал падать. Христос в Гефсиманском саду уже упрекал отца в том, что тот его покинул. В своих одах римлянин Гораций утверждал еще в I веке до нашей эры: «Поколение отцов, что хуже дедовского, породило нас, еще негоднее», которые однажды произведут еще более дрянное потомство [2]. Точно так же Жанна д'Арк жаловалась на слабость короля. И на этом не кончится накопление литературных, социологических или антропологических писаний, встревоженных падением или слабостью отцов, которые никогда уже не будут теми, кем были. В нашумевшей статье сам Дюркгейм видит в распаде современной семьи мотив для роста самоубийств. Только в этом проявилось неведение относительно того, что и в Средние века семьи не были более структурированы, чем сегодня (за исключением семей феодалов). Отцы из этих семейств отправлялись в рискованные путешествия в периоды голода, который разражался почти каждый год. Сиротских приютов было полно, равно как и монастырей. Очевидно также незнание того, что во времена Просвещения в больших городах уже насчитывалась изрядная доля семей с одним родителем — детей, живущих на попечении матерей; а проституция была вынужденным выбором дочерей без приданого, которое можно было бы отдать монастырю.

Несмотря на противоположные свидетельства антропологии и статистических данных, отец семейства в наше время отсутствует не больше, чем в предыдущие века. Тем не менее жалобы на предположительное отсутствие отцов в современности стали оглушительными, как будто общество сейчас находится в полном распаде, а «символическое» — на грани краха [3]. Но не столько отец падает в наше время... Сегодня он падает с той же средней скоростью, что и обычно: это уже рутина! По-настоящему драматическое падение современности — это, скорее, падение патриархата, то есть упадок господства сыновей, которые принимают себя за отцов... во Имя Отца, которого они сами увековечили.

Во имя этого символического маскарада патриархат тысячелетия подряд двигался по Земле под знаком идентификации мужчин с мертвым отцом. Такова менее забавная и более личная идентификация с тем, чтобы убить желание, поскольку отец обречен на смерть и кастрацию: эта обещанная им судьба сделала отцов патриархата жестокими и деспотичными по отношению к их детям. Такая жертва подарила им пессимистичный взгляд, узнаваемый по апокалиптическому тону речей и сочинений, которые обещают молодежи худшее, а человечеству — неминуемую катастрофу. До сей поры эти отцы с розгами [4] возмущаются тем, что сыновья ни в чем себе не отказывают и стремятся наслаждаться жизнью. Это «безграничное наслаждение», которое patria potestas [5] всегда считала себя обязанной привести в порядок! И все же, если бы молодость действительно так наслаждалась жизнью, это было бы очевидно. Некоторые из этих обличений в наслаждении возлагают вину за него на безудержное общество потребления, которое не только выставило изобилие благ на всеобщее обозрение (что уже далеко от реальности), но которое, кроме того, теперь находится «вне символического» и ломает священные крепления обществ, живших под гипнозом религии. Если бы все это было на самом деле, правда ли было бы столь ужасным хоть немного насладиться жизнью? И с каких это пор глобальный капитализм находится «вне символического»? Напротив, он отвечает богословско-политическим заповедям высоко патриархального лютеранства. Богатство — знак того, что Град Божий собирается водвориться на Земле, а священная конкуренция проводит разграничительную линию между избранными и проклятыми. Хороший человек не обязательно наслаждается своим богатством, но ему нравится видеть, что на каждом из его долларов написано: «In God We Trust».

Обличение наслаждения также находится на службе злого желания отца: его ненависть к новым поколениям стремится оправдать себя — якобы во имя «символического», которое, однако, касается только действующего способа одухотворения отца в каждую эпоху. «Символизация» имеет вариативную форму, которая ищет ответ на один вопрос: как метафоризировать отцеубийство? Различные формы неврозов соответствуют таким вариациям метафоризации: они различаются в зависимости от того, используют ли какое-либо фобическое животное, навязчивое сомнение или боевые действия истерического припадка. Последний, кстати, предоставляет бесспорное доказательство наличию женской клятвы отцеубийства. В символическом нет ничего от пацифизма: оно стремится к разрыву. По ту сторону репрессивной тяжести, которая на него возложена, в его действиях есть внезапная легкость бунта. Невозможно полагаться на «символическое», которое могло бы выдержать удар и прекратить бесконечное падение вперед, поскольку есть нечто, что придает движение истории в сторону открытой бреши бесконечной революции. Эта нехватка плотности символического сосуществует с тем женским, которое, может быть, и соблазняется отцовской морковкой, но без того чтобы это помогало продвигаться вперед. Таков антикультурный двигатель культуры, возражение против желания отца, выдвигаемое до тех пор, пока его не приклеили к столбу, как это было в последний день Эдема (и как снова происходит сегодня). Символы фантазии об отцеубийстве некоторое время выполняют свое обещание... пока на смену им не приходят другие: это движение придает «символическому» гибкость, соотносимую с каждой эпохой. Символическое — всего лишь «дань моде», которая сама является тому наиболее изящной иллюстрацией.

Не только падение отца является движущей силой культурного прогресса, но и отсутствие падения отца — наоборот — подготовило бы ложе коллективного психоза, фашизма какого-либо исторического периода. Посмотрите на отцовскую любовь, на Vatersehnsucht [6], доводившую до исступления толпы немцев, итальянцев, испанцев. Следует ли в этих проявлениях видеть примеры «символического», оказавшегося наконец на высоте? Сегодня символизация стала индивидуальной и более цивилизованной работой — после тысячелетий коллективной дикости, инквизиции, побивания камнями женщин. Не является ли психоанализ прекрасным примером такой символизации, которая оказывается не столько культурным навязыванием, сколько чем-то, сделанным на заказ, предметом ручной работы?

Упадок патриархата не означает ни упадка «закона», ни генерализованной перверсии. Он только развенчивает собственное подавление, надеясь, что ничто другое его не заменит! Как пишет Джудит Батлер: «Тело, освободившееся от кары отцовского закона, может оказаться лишь еще одним воплощением этого закона, переживаемого как подрывной, но позволяющего воспроизводить и распространять закон». Как и «символическое», «культура» умирает и обновляется, стимулируя прогресс. Ее продвижение иногда намного предшествует политическим потрясениям и законодательным решениям. Культура прогрессирует за дымовой завесой своего «неудобства», которое предвещает изменения. Она поэтапно актуализирует бессознательное желание: никто ничего не замечает, все кажется естественным, а потом вдруг возникает новый шаг, словно материализуется некий уже присутствующий призрак. «Божественное право» царя внезапно предстает как обман. Право голоса женщин становится очевидной необходимостью. Культура останавливается, а затем продвигается вперед одновременно с актуализацией бессознательного.

Ибо «бессознательное» является личным делом лишь по части своих проявлений, или, точнее, каждое индивидуальное бессознательное опирается в своем вытеснении на спроецированное, социализированное его инвариантами представление. Оно проецирует себя на современный экран религий и верований, чтобы снять свое кино, и выбирает себе политического представителя, который будет над ним преобладать. Оно изменяет себя в соответствии с идеалами времени. Например, вот уже тридцать лет, как отцеубийство не является краеугольным камнем гражданского кодекса, хотя оно считалось высшим преступлением в Кодексе Наполеона; теперь это преступление против человечества (то есть против братьев). Эти общепризнанные социальные «проекции» цементируют братскую связь и предлагают форму политического лечения индивидуального невроза. Например, фобии — это субъективные, и даже интимные тревоги, но они не подвергаются одинаковому обращению в Риме, где нужно было приносить небольшие искупительные жертвы против «миазмов» в течение дня, и в нашей современности, заряженной вопросами экологии и имеющей маркировку «био».

Актуализация «символического», происходящая день за днем, всегда следовала только одной нити — падению отца. Но чем большее количество сыновей заставляли его падать, тем больше мы видели, как он с новой силой восстает на небесах, в вышине, приводимый в движение пружиной их вины, все более обожаемый, в то время как на земле его дочери страдали от амбивалентного отношения, никогда не знавшие иной любви, кроме жестокого обращения. В античности женщины — второстепенные в лоне своей семьи — были богинями в пантеоне. Однако после монотеистического очищения и при империи единого Бога статус женщины также ухудшился. Империя против «хуже»: когда отец был послан на небеса из угрозы феминизации, это произошло потому, что на земле ему не суждено было вынести причину своего желания — женщину... или женоподобного мужчину. Так же, как отец был тотемизирован, а затем отправлен на небеса, так же и обет, что Женщины не существует, был пропорционален кратковременному желанию, желанию, которое было принято за кратковременное, которое принимало себя в качестве цели, как будто причиняя боль причине желания, планируя исцелить ее Зло. Одним камнем — два удара: отец был отправлен на небеса, а женское отвергнуто, поскольку причиной отцеубийства является страх кастрации (феминизации). Чувство вины по отношению к первому порождало просьбу о прощении, в то время как второе вызывало желание... но греховное желание! Эта близость вины и желания сделала женщину воплощением греха. Если бы не вытеснение, клятва отцеубийства должна была бы предстать первоначальным злом. Но так как его причиной был страх феминизации, то удар был открыто обращен против женщины. Амбивалентность в отношении женского била наперекор той же амбивалентности в отношении отца. Пока чувство вины перед ним оставалось наиболее сильным, женское было подавлено. И по мере того как религиозная вера истончалась, женское поднимало голову.

Галилей исследовал небеса через телескоп и не увидел там и тени какого-либо Бога. Он заметил, что небесные светила регулируются законами, которые люди могут вычислить. Бог не умел решать уравнения лучше, чем математик. Не хватало еще, чтобы мир раскололся надвое, между ночью фантазмов и днем научных измерений. Декарт написал философию этого звездного пути, не оставившего Богу иного разумного места, чем последней причины. Но Рене лишил его — одним движением! — атрибутов эдипова монстра, карманника, любителя кошельков. Так пришел конец божественному узакониванию патриархата, при империи которого сыновья принимали себя за отцов — во имя умершего отца, которого они сами изгнали на небеса: как могли они продолжать повелевать женщинами под предлогом, чтобы заставить их претерпеть судьбу, которой сами сыновья только что избежали? Если небо было пустым, как только что показал Галилей, то мужчины вдруг оказались голыми... без возможности завернуться в папины одеяния, ставшие слишком маленькими. Как только небо раскололось, это было лишь вопросом времени. Времени, и снова времени, чрезмерно долгого. Бывает, что небеса закрываются: тогда становится не так светло.

Но кто мог остановить это движение? В первый день женщина протянула Адаму плод знаний. В последний день то же самое знание должно было освободить ее. Ева была эзотерической революционеркой: если отцовский Бог и исчезает в глубине Вселенной, то именно благодаря плоду познания! Запретный плод науки превзошел Божественную причинность. Ну-ка, проваливай отсюда, проклятый папаша! Падение патриархата началось, когда зажглись огни науки, и затем, ускоряясь, продолжилось. Дух просвещения отодвинул религию назад и снизил легитимность патриархата, который, показывая пальцем на небеса, ужасался безобразию, которое устраивали женщины на земле. Сегодня, по мере того как убедительность религий рушится, эта ненависть теряет свою божественную обоснованность.

Различные типы современных фундаменталистских движений уже не похожи на веру прошлого. Они стремятся сохранить прерогативы распадающегося патриархата, ужасаясь падению отца. И все же этот отец, в гораздо более приятных и менее репрессивных формах, чем когда-то, хорошо себя чувствует, вернее, так же хорошо, как может себя вести отец, который, в конце концов, является не более чем сыном. У фундаментализмов есть общие черты, среди которых обращение к единственной Книге, ненависть к науке, к женскому, и поистине наивное обличение наслаждения, как будто в нашей долине слез следовало бы только страдать. Эти фундаменталистские черты встречаются во всех видах религий и, надо признать, также во всех направлениях психоанализа. Ненависть к современности и обличение науки привлекают особое внимание, поскольку это убеждение явно противоречит тем благам, которые наука приносит в повседневной жизни. Весьма изощренные обвинения приводят доводы уже не во имя души и спасения, а под предлогом того, что наука породит «отбрасывание [7] субъекта». И все же: математические уравнения не имеют субъекта, но отнюдь не математик или тот, кто этими уравнениями пользуется! Ведь любая денотативная, объективная фраза тоже исключает субъект (подлежащее), чтобы тем самым претендовать на универсальный статус. Лингвистика де Соссюра также отбрасывает субъекта. И это характерно для структурализма в целом — производить то же отбрасывание. Только психоаналитический структурализм сумел поддержать его в правах разделенного субъекта.

Все эти споры против науки или против женственности, находящейся под угрозой быть исключенной из символического, несомненно, заслуживают обсуждения. Но не стремятся ли они прежде всего удержать поводья власти, которая вполне может быть низложена в ближайшее время? Патриархат все труднее узаконивается во имя вечного отца. В наше время он теряет скорость. В нем всегда присутствовал зародыш собственного конца, так как отцовский феникс возрождается из пепла в тот момент, когда эти споры прекращают полыхать. Таков прогресс! Постепенно упадок отца разворачивался, и его инцестуозная угроза была отодвинута далеко в глубь небес. История все больше усиливала это одухотворение: от тотемизма к политеизму, а затем и к монотеизму, так что отец в конце концов растворился в черной дыре атеизма, выпустив наконец свою женскую добычу. Упадок патриархата — а не отца — проложил путь к освобождению женщин, которое продвигалось вперед по мере того, как Просвещение указывало на несуществование Бога — а не женщины. Воспользовавшись телескопом, Галилей не увидел в межзвездных пространствах ни одного божества. Напротив — и без телескопа! — он, несомненно, был ослеплен женским изяществом, которое, хотя и сияло меньше звезд, не напрасно присутствовало в его желании знать: в сущности, ведь так приятно похрустеть яблоком.

 

 

Ссылка на оригинал статьи:

https://www.cairn.info/revue-figures-de-la-psy-2015-2-page-59.htm

 

Перевод Вероники Беркутовой

 

 

Текст перевода представлен для ознакомления,

переводчик не извлекает никакой коммерческой выгоды

и не преследует цели его распространения.

 

 

Сноски и примечания:

 

[1] Некоторые религиозные фундаменталисты не лечат себя и не признают теории Дарвина.

 

[2] Aetas parentum, pejor avis, tulit // Nos nequiores — mox daturos // Progenium vitiosiorem.

 

[3] См. книгу: Zafiropoulos M. Du père mort au déclin du père de famille. Où va la psychanalyse? Paris: Puf, 2014. 240 p.

 

[4] В оригинале употребляется выражение «le père fouettard» — «отец с розгами», сказочный персонаж, которым пугают детей. (прим. перев.)

 

[5] Patria potestas (лат.) — термин римского права, обозначающий власть римского домовладыки (отца семьи) над детьми, в число которых включаются и дети детей, т. e. внуки, правнуки и т. д. (прим. перев.)

 

[6] Vatersehnsucht (нем.) — томление духа по недостижимому идеалу отца. (прим. перев.)

 

[7] Помье использует понятие «forclusion», что можно перевести как «форклюзия» или «отбрасывание». (прим. перев.)

© 2012-2021, «Свободное психоаналитическое партнерство».