top of page
Patrick Monribot

Лакановская интерпретация

 

Патрик Монрибо

 

Задолго до дельфийской Пифии уже существовали субъекты, которые предположительно обладали знанием, непроницаемым для разумного понимания, для всей совокупности накопленных сведений и для самого Логоса. Эти субъекты были проводниками знания, возникающего в них самих и появляющегося из потустороннего мира. В этом смысле им предписывалось толковать — то есть «передавать». Итак, если верить историческим словарям, первой функцией толкователя являлась задача быть вестником богов.

Психоаналитик, который также имеет дело с особым регистром неизвестного — бессознательным, не является исключением из правил: он должен интерпретировать. Наше исследование будет касаться лакановской интерпретации. Определение ее в качестве «лакановской» означает, что существуют и другие возможные виды толкования, которые варьируют в зависимости от различных концепций бессознательного.

Лакановская интерпретация ставит проблему, связанную с тем, что существует несколько «Лаканов» в зависимости от рассматриваемых периодов. У того Лакана, который разоблачает воображаемый регистр, у того, кто исследует символический порядок, и у того, кто в конце своего учения выявляет категорию Реального, толкования не будут одинаковы.

Следовательно, мы можем разделять и подразделять интерпретационные эпохи, но также можем объединить их в два больших периода. В действительности интерпретация видоизменяется вместе со статусом Другого, которого Лакан формализовал в фигуре большого Другого. В первые годы учения Лакана Другой пишется с заглавной буквы Д (A) и без черты: это полный Другой — место кода, означающего; место, из которого создается все, что формирует бессознательное и т. д. Спустя какое-то время возникает перечеркнутый Другой (Ⱥ), лишенный полноты, — иными словами, неполный. Отныне вся совокупность клинического опыта не может быть объяснена, исходя из содержащихся в Другом означающих; исследованное от А до Я бессознательное не дает всех ключей. Наконец, поздний Лакан — это вообще Другой, которого не существует, и это совершенно иное дело.

Таким образом, интерпретация меняется в зависимости от изменения статуса Другого. Например, полный Другой раннего лакановского учения подобен тому, что Фрейд называл «другой сценой»: Другой выступает здесь местом истины бессознательного желания, того, что просматривается в сновидениях. Это предполагает определенный тип разоблачающей интерпретации. Другое дело — интерпретировать в духе позднего Лакана, чтобы, наоборот, показать несостоятельность [1] Другого. В этом случае речь идет о том, чтобы развенчать Другого как место реального наслаждения.

С этой точки зрения большой лакановский поворот происходит в 1972 году, когда в «Другом написанном» («Autres écrits») публикуется статья «Ошеломленный» («L'étourdit»). Другой в корне меняет статус, и его новая несостоятельность изменяет суть интерпретации.

Вернемся к тому многообразию, ритмически являющему себя по мере развития концепта большого Другого, которое мы также находим и сегодня: оно проявляется в каждом лечении. Лакановская интерпретация многогранна. Как сориентироваться в таком разнообразии? Можно подойти к этому множеству при помощи трех регистров: Воображаемого, Символического и Реального. Дело в том, что интерпретация варьирует в зависимости от соответствующего регистра. Это и послужит нам путеводной нитью.

 

Воображаемое

 

Первый лакановский период относится к 1950-м годам, что соответствует ранним семинарам. В качестве текстовой ссылки можно упомянуть «Функцию и поле речи и языка в психоанализе» из «Написанного» («Écrits»). В этот период бессознательное структурировано как язык, оно эквивалентно дискурсу, состоящему из означающих, которые заимствованы извне: например, семья — это образ Другого как изначальное место означающего, откуда и формируется бессознательное. Это источник, который формирует бессознательное. И это полное место. В нем мы находим означающие, способные сказать решающее слово о наслаждении и желании, способные также высказать высшую суть моего бытия, моей глубинной идентичности — дать ответ на тот самый вопрос: «Кто я?». Интерпретировать в этом случае — значит, содействовать тому, чтобы анализант получил доступ к этим означающим, в той мере, в какой они от него ускользают.

Бессознательное, выстроенное в языковом режиме, — находка Лакана, направленная на то, чтобы извлечь бессознательное из Воображаемого. Речь идет о том, чтобы путем истолкования отделить поток клинических феноменов от структуры, которая их организует. Для практикующего специалиста клинические феномены являются скользким путем, уводящим в сторону наполненных смыслами психологических прочтений в стиле: «Я скажу, почему ваша дочь нема»... Другими словами, клиницисты легко попадают под власть регистра Воображаемого, куда Лакан помещает культ «почему» да «как», свойственный интроспективной психологии, но весьма далекий от психоанализа. Обнаруженное Фрейдом бессознательное подчиняется иной логике. Чтобы это продемонстрировать, Лакан рассматривает лечение как диалектический процесс. Здесь начинается история лакановской интерпретации.

Прежде всего мы имеем дело с сократической диалектикой, где аналитик позиционирует себя так, чтобы, следуя примеру Сократа, дать возможность достичь знания, имеющего значение истины. Этот уровень интерпретации с апломбом Воображаемого метит на восстановление пустых мест в неполноте знания. Речь идет о затыкании дыры в знании. В первом семинаре Лакан упоминает по этому поводу «терпеливые исторические реконструкции» Фрейда, который «действует здесь так, как будто он работает с памятниками, архивными документами, прибегнув к методу критики и толкования текстов». Например, Фрейд реконструирует совокупление между родителями, которое Человек с волками, его знаменитый пациент, якобы видел в детстве, — сцену, которая считается травматической. Речь идет о соитии в позиции a tergo.

Деятельные конструкции аналитика открывают дверь определенному количеству возможных путей, не самым худшим из которых является придать смысл, чтобы заделать дыру в знании. Но это также один из способов потеряться в интроспективной психологии. Например, в подобном ключе аналитик может раскрыть анализанту значение переноса, разоблачая его фальшивую связь, которую тот из себя представляет: «Я не тот или та, что вы думаете…». Это ошибка! Лакан совершенно справедливо скажет, что мы не интерпретируем перенос — не пилим ту ветку, на которой сидим вместе с анализантом, — мы интерпретируем «в» переносе, а это совсем другое дело. В более общем плане вопрос о смысле открывает дискуссию о различии интерпретаций, применяемых в психотерапии и психоанализе. В прошлом году Ж.-А. Миллер дал нам зацепку: с его точки зрения, психоанализ нацелен на «вне-смысла», в то время как психотерапия погрязает в поиске значений.

После сократической появляется гегелевская диалектика. На этот раз ее цель иная: речь идет о проблеме признания. Как в потоке слов анализанта (потоке свободных ассоциаций) можно отделить полную речь и заставить ее быть признанной, чтобы было признано и истинное желание субъекта? В рамках нового подхода воображаемая ось — та, что питает «бла-бла» пустой речи и служит экраном от раскрытия истины, которая находится на символической оси. В этот период истина полностью принадлежит означающему — проблема заключается только в том, как ее высказать. Один разрыв был преодолен. В русле первой диалектики речь шла о выявлении пустот в знании. А во второй речь идет о раскрытии не знания или истории, но полной речи, речи, которая наконец обозначила бы бытие субъекта. Полная речь именует бытие — бытие субъекта, бытие его истинного желания, бытие его наслаждения. Это сильно отличается от простого воссоздания фикции.

Чем, согласно этой логике, становится интерпретация? Лакан определяет ее как высказывание аналитика, который занимает место полной речи — при условии, если она не возникает на стороне анализанта. Аналитик возвращает анализанту ответы Другого, означающие Другого, которых субъекту не хватает. В действительности аналитик не идентифицируется с большим Другим, но становится его посредником. Благодаря этой диалектике, где аналитик признает или предоставляет полную речь, символическая ось освобождается от покрывающей ее воображаемой стяжки. Мы дошли до конца 1950-х годов, где все это довольно быстро подходит к концу. В 1958 году, в работе «Значение фаллоса», Лакан, напротив, показывает тупик гегелевской диалектики: в глубине она больше подпитывает воображаемую ось, чем позволяет выйти из нее — вопреки тому, на что Лакан изначально надеялся. В лучшем случае это удовлетворение посредством признания приумножает отчуждение в переносе, что в действительности не является целью анализа. В конечном итоге игра признания между двумя говорящими существами приводит к развитию соперничества и конфронтации: Гегель говорил о «борьбе не на жизнь, а на смерть» за «чистый престиж» в ситуации раба и господина.

Можно задаться вопросом, каковы были указания Лакана в отношении интерпретации на протяжении этого так называемого «диалектического» периода.

Мы видим здесь Лакана, который пытается выманить своих учеников из постфрейдовского ответвления интерпретации, понимаемой как метаязык. Как подчеркнул Ж.-А. Миллер, Международная психоаналитическая ассоциация действительно выдвигает манеру интерпретаций в духе метаязыка. Проще говоря, речь идет о том, чтобы «лучшим образом» переформулировать то, что только что сказал анализант, или даже то, что только что проинтерпретировало его бессознательное — например, в форме сновидения. В почти «эхолалическом» [2] стиле аналитик выдает анализанту метафору его бытия: ты, анализант, говоришь мне: «это то, чем я являюсь», и я, аналитик, отвечаю: «да, ты этим являешься». Это случилось и со мной в начале практики: одной женщине приснился сон, где ее отец, любитель выпить, ехал нетрезвым за рулем и был остановлен полицией, но, как это ни странно, штраф за это происшествие судья присудил самой сновидице. И тогда на сессии я ей сказал: «Вы виновны в наслаждении вашего пьющего отца. Вот о чем говорит ваш сон». Все это было верно, но неправильной была сама интерпретация. Анализантка меня поблагодарила, признав: «Это потрясающе, вы говорите то же, что и мой сон, но в намного более собранной форме!». Что ж, я послужил ей тем, что выдал концентрат, и она меня проинтерпретировала. Мы видим, что это не та интерпретация, которая должна парировать перенос, а толкование, которое укрепляет перенос в его идеальном и нарциссическом аспекте; это интервенция, которая подпитывает отчуждение в переносе. Такая интерпретация заставляет мерцать плотность и полноту Другого в переносе, Другого, который мог бы перекликаться с бессознательным.

К счастью, это толкование не имело особо пагубных последствий, поскольку я добавил к нему измерение аналитического акта, предложив анализантке повысить оплату сеанса: раз уж речь зашла о том, чтобы расплатиться за вину вместо отца, то необходимо по возможности воплотить это буквально, в акте, прежде чем она заплатит эту высокую цену в собственной жизни. Это восхитило ее намного меньше, но я настаивал на своем, подкрепив свое решение простой фразой: «Ваше сновидение сводит счеты, давайте же это учтем!». Нужно сказать, что она дорого платила за чрезмерное наслаждение отца, не разрешая себе никаких жизненных успехов. Здесь мы выходим из метаязыка, предписанного МПА, так как напоследок имеем дело с аналитическим актом вкупе с лаконичной интерпретацией сновидения: счета — вот о чем говорит зашифрованная в бессознательном запись.

Учение о полной речи стало черновым вариантом выхода из тупика метаязыка интерпретаций. Действительно, подчеркивание полной речи — это не просто избыточное эхо. Последствием этого становятся изменения со стороны бытия. Знаменитые «ты моя жена» или «ты мой господин» — примеры, приведенные Лаканом, — производят воздействие на того, кто произносит, и того, кому адресовано подобное сказуемое.

Весь вопрос в том, чтобы знать, когда дать интерпретацию, когда утвердить полную речь над разрастающейся поверхностью пустой речи. Когда аналитик выходит из молчания? Или, используя выражение Лакана, какова должна быть интерпретативная «тактика»? В целом она предполагает стратегию, которая состоит в том, чтобы «разыграть мертвеца» [3], как говорят в бридже. Удерживать позицию мертвеца позволяет освободить место полной речи. Одно уточнение: «разыграть мертвеца» не означает быть умерщвленным перед лицом переноса. Это была бы молчаливая версия аналитика, рекомендованная в МПА, где речь идет о том, чтобы овладеть контрпереносом, как только тот начинает пробуждаться. В духе Лакана мы можем прочитывать смерть на двух уровнях. Прежде всего необходимо следить за тем, чтобы отмежеваться от зеркальных отношений, которые поместили бы аналитика в позицию «зеркала» для другого — тем более что в то время аналитическая связь все еще рассматривалась как интерсубъективная. Итак, необходимо «разыграть мертвеца» на воображаемой оси, чтобы не подпитывать пустую речь.

Что касается второго уровня, то там речь идет о том, чтобы «разыграть мертвеца» в качестве большого Другого. Аналитик не должен отождествлять себя с большим Другим, столь долгожданным со стороны анализанта. Восстановить отсутствующее сообщение большого Другого, содействовать ему — это одно; принять себя за воплощение большого Другого — совсем иное. Аналитик «разыгрывает мертвеца» на символической оси, чтобы анализант смог проявить себя самостоятельно.

И все же, после вывода аналитических отношений из логики интерсубъективности, содействие полной речи теряет свою актуальность. Начиная с 1957 года — времени «Инстанции буквы в бессознательном» — Символическое как бы освобождается от паразитического веса Воображаемого. Оно обретает полную автономию, и интерпретация понимается в новой манере: она уже не является простым извлечением пустой речи.

 

Символическое

 

Начинается великий период структурализма, эпоха бессознательного, структурированного как язык. Бессознательное и его образования регулируются посредством метафоры и метонимии и организуются законами структуры, что изменяет саму концепцию интерпретации. Мы обнаруживаем здесь идею отделить истинное желание от пустой породы, ложной оболочки. Говоря кратко, симптом — это метафора, которая удерживает в плену истину желания и не позволяет ее распознать. Поэтому нужно распутать симптом, или же расшифровать метафору. Освободить желание от метафорической оболочки — значит вернуть ему возможность метонимического дрейфа. То есть вновь обнаружить постоянное движение либидо, которое желание как раз и пытается претворить в жизнь. Истина желания — не что иное, как непрекращающаяся гонка. Речь идет уже не о том, чтобы найти то самое «последнее слово», которое придало бы ему окончательное значение. Как хорек из песни [4], желание никогда не прекращает свой бег. Лакан ясно говорит об этом в конце «Инстанции буквы в бессознательном»: «желание человека — это метонимия». А метонимия — нужно ли об этом напоминать? — не порождает смысла…

Другими словами, ожидаемая от толкования истина изменила статус: она больше не равна знанию, которое могло бы закрепить те или иные вещи. Об этом свидетельствует знаменитая аллегория, приведенная Лаканом в «Направлении лечения», — поднятый палец Иоанна Крестителя, запечатленный Леонардо да Винчи, — картина, которую можно увидеть в Большой галерее Лувра в Париже. Истину невозможно высказать, на нее можно только намекнуть: указующий перст аналитика лишь показывает направление, не более того. За счет этого толкование восстанавливает ускользающую истину желания, не проваливаясь в «трясину» смысла и знания, которая могла бы помешать его движению. Это освобождение желания по отношению к смыслу имеет свою цену: на кончике указующего пальца вновь открывается «пустынный горизонт бытия», как говорит Лакан в том же тексте. Здесь речь идет уже не о том, чтобы с помощью нескольких слов восстановить недостающую часть бытия субъекта, часть, ожидающую где-то в означающем чреве Другого. Ничего подобного.

Бытие субъекта, отмеченное на указанном горизонте, это бытие наслаждения (маленького «а»), но определенно не в порядке означающего. Так, Другой символического регистра становится несостоятельным: мы находим в нем что угодно, кроме того означающего, которое могло бы рассказать о бытии субъекта. В результате интерпретация усугубляет нехватку в бытии субъекта, поскольку лишь подчеркивает непреходящую загадку его бытия — это и есть тот самый «пустынный горизонт». В этом смысле интерпретация истеризует субъекта до пароксизма, до крайней степени.

Таким образом, понимать желание как бесконечный горизонт — то есть лишить Другого состоятельности — это способ открыть дверь Реальному. В данной концепции мы сталкиваемся с тем, о чем невозможно сказать, с тем, что окончательно ускользает от Символического, — например, с бытием субъекта.

В таком случае, какой же способ интерпретации рекомендует Лакан? Варианты многообразны как по своей сути, так и по типам воздействия, нацеленным на означающую цепочку, которая, впрочем, бесконечна, как непрерывная запись на пластинке. Приведу пять вариаций.

Первое — это пунктуация, которая пристегивает и замыкает в петлю движение цепочки означающих, а также запускает ее в другом направлении. Пунктуация подчеркивает еще один смысл услышанного, отличный от того, что было вначале.

Второе — купюра [5], которая, напротив, прерывает цепочку означающих с высвобождением эффекта саспенса и загадки, но без достижения немедленного перезапуска.

Третье, говорит Лакан, это аллюзия, которая между строк намекает на что-либо, оставляя его неназванным, — это и есть знаменитая аллегория поднятого пальца святого Иоанна Крестителя кисти Леонардо. А также послания пифийского оракула, которые еще предстоит расшифровать.

Четвертое — цитата, эхом резонирующая с только что сказанным, но не для того чтобы его перефразировать (в духе метаязыка), а для того, чтобы, проблематизируя, восстановить высказывание анализанта таким образом, что оно в конечном итоге оказывается не таким простым, как представлялось вначале.

Наконец, пятое — экивок [6] в трех его формах, экивок, подчеркивающий, насколько одно и то же предложение, одно и то же слово может преломляться во множестве смыслов — это то, что мы называем полисемией языка. К этому пункту я еще вернусь с подтверждающими примерами.

Каждая из этих версий интерпретации по-своему претендует на статус оракула (Лакан настаивает на этом термине): каждая из них позволяет заподозрить некое сообщение, прояснение которого позволит постичь то, что скрывает сказанное анализантом. Точнее, само высказывание отныне становится загадкой, чего не было вначале. Оракул сам по себе представлен как неясная головоломка. Его ответ таинственен, и именно поэтому изреченное анализантом ранее в свою очередь становится загадкой в последействии. Таким образом, каждая интерпретация будет действовать как «толчок к разработке» [7]. Образец этого механизма — двусмысленность, которую я предлагаю изучить более пристально.

Экивок раскрывает полисемию смыслов, как уточняет «Инстанция буквы», чтобы направить субъекта ко вне-смысла. Когда смыслов слишком много, в них нет ни одного истинного. Истина больше не в означающем и его эффекте значения, она перемещается в сторону вне-смысла, будь то объект влечений или означающее, смысла не имеющее.

Вот так, посредством экивока, Лакан предлагает играть с кристаллом языка. Но внимание! Интерпретация, говорит Лакан, не является «открытой ко всем смыслам»: подойдет не всякая игра слов. Речь идет о том, чтобы заставить проявиться причину желания — не имеющий смысла объект «маленькое а».

Вернемся к двусмысленности и ее разновидностям.

В тексте из «Другого написанного», в статье «Ошеломленный», Лакан выявляет три возможных модальности экивока. А именно: омофоническую, грамматическую и логическую.

 

Омофонический экивок

 

Молодая женщина после подробного рассказа о разрушительных действиях со стороны матери, с которыми она сталкивалась с детства, начинает говорить о трудностях с супругом, который тем не менее, по ее же словам, вырвал ее «из лап матери» — кстати, к большому недовольству последней. Подытоживая семейный конфликт, пациентка говорит: «Моя мать ненавидит моего друга». Я отвечаю с вопросительной интонацией, обращаясь одновременно к модальности цитаты и экивока: «Ваша мать является вашим другом?» (игра с двусмысленностью между «быть» и «ненавидеть» во французском языке [8]). Раскрытие бессознательной идентификации между матерью и супругом приведет к разделению этой смеси выбора объекта — по крайней мере, в следующем пункте: женщина сможет разместить своего второго ребенка ближе к эдипальному обещанию отца, чем к позиции «ребенка матери», каким невольно был ее первенец.

Другой пример: женщина пришла в анализ, поскольку не могла вынести, чтобы ее ребенка-психотика поместили в специальное учреждение, даже несмотря на то что это принесло бы ей значительное облегчение, поскольку в глубине души она не хотела детей. Все они в конечном итоге становились «слабоумными» или «помещенными в больницу». То, чего она не выносит на самом деле в этой истории, — это сами сепарации, разделения, всегда сопровождающиеся риском отыгрывания. Еще она страдает булимией и ожирением, но не говорит об этом и не жалуется на эти симптомы. Когда у нее отнимают сына, она по некоторому недоразумению узнает, что аналитик — отец семейства; и это имеет двойной эффект. Во-первых, она выражает свой гнев на меня новой фразой в переносе: «Вы мне отвратительны!». Затем она совершает отыгрывание: беременеет от своего супруга, у которого то же имя, что и у аналитика. Я интерпретирую отыгрывание как таковое. Разворачивая его логику, я предаюсь построению конструкции во фрейдовском смысле. Что касается беременности, то последующее ультразвуковое исследование показало, что это было «пустое плодное яйцо» (анэмбриония) — то есть яйцо без содержимого, — и у пациентки произошел спонтанный выкидыш. И это к счастью, так как известно, что происходит с ее детьми: слабоумие, помещение в больницу и т. д. Сразу после интерпретации отыгрывания беременности женщине снится сон. Пациентка находится в ванне, сливное отверстие которой она открывает в конце купания, не вылезая из воды. И тут она ощущает, как разлагается ее лицо, и обнаруживает, что сама утекает из ванны вместе с водой.

Можно сказать, что в ответ на толкование само бессознательное дает интерпретацию в виде сновидения. Это прогресс: перед нами скорее образование бессознательного, чем отыгрывание.

Пациентка ассоциирует по поводу сновидения: «Выплеснуть из ванны вместе с водой — так говорят о младенцах». Таким образом, она воскрешает в памяти ребенка, желанного в переносе, ребенка, которого удаляет во сне, а затем, немного позднее, в реальности в виде выкидыша. Кроме того, выброшенный ребенок в сновидении — это также она сама, ее бытие отброса, так как она утекает вместе с водой из ванны. Более того, воображаемая кастрация присутствует в форме покушения на целостность тела, представленного здесь гниющим лицом. Анализантка совмещает эту кастрацию со своим бытием отброса: гниль ее тела удаляется. «Ребенок-отброс», о котором она говорит, как и «дети-отбросы», которые были у нее в жизни, это сама она в сновидении. Последнее разворачивается для нее с эффектом удивления и изумления, что является доминирующим аффектом этого сна. Таким образом, пациентка удивлена тем, что, по ее словам, ее «удаляют в сливное отверстие». Я решаю проинтерпретировать эту формулировку и подчеркиваю экивок: «Отвращение [9] к пище, вы говорите?».

Омофония между «сливным отверстием» и «отвращением» попала в точку. Это позволяет пациентке связать ее бытие отброса, предназначенного для сброса в канализацию, с отвращением во всех его формах. Прежде всего с отвращением, испытанным после приступов булимии, исказивших ее тело. Эти приступы появились в разгар первой беременности, которая была квалифицирована как «первое утолщение». Затем гниющее существо, обреченное на сброс в канализацию, ассоциируется с отвращением, которое пациентка испытала к аналитику в переносе и которое было связано с тем фактом, что аналитик в его частной жизни оказался отцом. Известие, на которое она отреагировала, я напомню, отыгрыванием в форме беременности, что замыкает анализ на фантазме, который можно было бы сформулировать так: иметь ребенка от отца посредством аналитика, который носит то же имя, что и муж, и т. д.

Интерпретация по определению вводит некое означающее, которое проделывает дыру в смысле именно потому, что отсылает ко множественности смыслов, к полисемии: от сливного отверстия мы переходим к отвращению. Но в то же время она не является «открытой для всех смыслов», как подчеркивает Лакан, потому что вводит в анализ оральный объект как причину, в данном случае в форме отвращения к неудержимым пищевым излишествам, которые заставляют женщину опустошать  холодильник. В таком плане интерпретация — не просто игра слов! В результате пациентка не приходит на следующий сеанс. Она отвечает на толкование устранением тела, реальным отсутствием... Вместо нее в тот же день в мой кабинет приходит письмо, где совершается признание в существовании удивительной тайны, о которой, по словам анализантки, ни с кем не говорила (и не сможет поговорить). «С подросткового возраста, — пишет пациентка, — каждый день без исключений я съедаю часть моих испражнений... Мне стыдно признаться, но это не так уж грязно... Ведь это кусочек меня. Теперь вы единственный, кто знает».

Это проливает больше света на неразделенность «матери-и-дитя», которая маркирует ее мучительную связь с потомством. Эта женщина не может отделиться от объекта — в данном случае анального, — бесконечно возвращающегося в контур либидинальной экономики: она съедает свои испражнения, и ничего не теряется! Потребовался переход через букву для того, чтобы прекратить эту ​​постыдную ритуализированную практику, которая, несомненно, ставит вопрос о диагнозе. С этого момента анализ принимает иной оборот.

Таковы два примера омофонии. Давайте рассмотрим теперь грамматический экивок.

 

Грамматический экивок

 

Грамматический экивок строится по типу известного образца: «Я не заставляю тебя это говорить». Что можно прочесть так: «Сказал это ты, но то, что именно ты это сказал, говорю я — только ради того, чтобы заставить тебя заметить, что это исходило от тебя. И знай, что если я это и повторил, — причем далеко не в русле метаязыковой эхолалии, — то только для того, чтобы поднять сказанное тобой до уровня высказывания как такового».

Рассмотрим конкретный пример. Девушка с истерической разновидностью анорексии никогда не рассказывала мне о своем теле и тем более об анорексическом симптоме. Она жалуется всего лишь на неподходящий выбор учебы (профессии социолога) и на тревогу. Как-то раз после успешной сдачи письменной части экзамена ей нужно было сдавать устную часть, чтобы получить финальный зачет. Будучи сильно встревоженной перед этим испытанием, она звонит мне и просит о срочной встрече. Я ее принимаю, но девушка не может ничего сказать, кроме одной повторяющейся фразы: «Устное [испытание] меня тревожит». На этом я прерываю сессию, особо короткую в тот день, говоря ей: «Устное [10] меня тревожит... Прекрасно сказано». Итак, речь здесь идет не об оживлении обсуждаемой темы в форме цитирования, а о грамматическом экивоке, выстроенном по тому типу, о котором мы говорили выше: «Ты — тот, кто это говорит; а я лишь добавляю, что это хорошо сказано, чтобы ты услышал, что высказывается нечто иное, чем то, что ты говоришь». На самом деле, эта интерпретация подчеркивает, что за говоримым стоит некое высказывание [11], о котором не следует забывать, высказывание, которое нужно извлечь из того, что слышится в самих словах. Напомню знаменитую в этом смысле фразу Лакана из «Ошеломленного»: «Пусть то, что говорится, останется забытым позади того, что высказывается в том, что слышится». Итак, здесь  «говорится» о том, что устное испытание беспокоит анализантку. Это рациональное беспокойство. И напротив, то, что принадлежит порядку «высказывания», слышится по ту сторону говоримого: пациентку терзает оральное влечение и его объект («Устное меня тревожит»). Это уже не о беспокойстве, а о тревоге, что гораздо менее рационально…

Девушка отвечает на этот грамматический экивок сновидением, которое наконец высвечивает вопрос о теле и анорексии, абсолютно отсутствующий в начале лечения. Она сидит за столом с родителями; мать просит ее принести следующее блюдо, младенца, чтобы разделать его, как нарезают домашнюю птицу. В момент разделки вышеупомянутый ребенок бросается на пациентку и кусает ее. Она просыпается.

Этот сон становится поворотным пунктом лечения. Сначала анализантка обнаруживает, что мать может потребовать ребенка, чтобы насытить свою материнскую прожорливость. Затем то, что в конце сновидения укушен тот, кто сам хотел укусить, доказывает, что ребенок, которого должны были сожрать, — это она и есть. В этот самый момент она просыпается, столкнувшись с непредставимостью собственного бытия, спрятанного за словом «младенец», а именно: оральным объектом, требуемым и пожираемым другим, объектом «маленькое а», который Лакан иногда называет «мерзость» [12]. Таким образом, грамматический экивок вывел на аналитическую сцену измерение объекта-причины. В результате, помимо получения терапевтического эффекта облегчения, пациентка начнет анализ анорексии.

 

Логический экивок

 

Подойдем к третьему случаю — логическому экивоку, более редкому и сложному для обнаружения. Он может проявиться в игре со временем или пространством, которые являются логическими или топологическими конструкциями. Я могу дать следующую зарисовку из моей практики.

Женщина из Алжира, прибывшая во Францию ​​во время больших волн миграций шестидесятых годов, приходит в анализ, поскольку ей не удается сформировать семью ни со своими предками, ни со своими потомками, даже несмотря на двоих детей и сменяющих друг друга мужчин, которых она систематически дисквалифицирует как отцов, способных подставить ей плечо. Сама она страдает от «невозможности почувствовать себя матерью». Будучи гораздо моложе, в этой логике «невозможной» матери, пациентка родила инкогнито — «под знаком Х». Это означает, что она рожала анонимно, в том числе для администрации клиники, и не видела, как спит ее ребенок; ей не нужно было заявлять о нем и тем более признавать его гражданским порядком. Ее беременность была тайной и для ее семьи, и для мужчины, с которым она жила и который ничего не обнаружил. У пациентки была на это тысяча и одна причина: «Я была слишком молода, мой партнер был слишком жестоким, это легло бы тяжким бременем на моих родителей, потому что алжирка не может забеременеть до брака и т. д.», — все это очень верно, но не исчерпывает неявную причину ее выбора, тем более что позднее у нее будет двое признанных детей, и небо не упадет ей на голову!

После нескольких месяцев анализа женщина приходит к сути проблемы: к своему отцу, который до этого момента полностью отсутствовал в речи анализантки.

Последний, в возрасте выхода на пенсию, разошелся с женой и вернулся в Алжир, где начал новую жизнь. Пациентке вспомнился один существенный момент. Когда она была ребенком — и еще жила в Магрибе, — ее отец исчез из деревни и больше не возвращался. Столкнувшись с молчанием матери, она долгое время верила, что отец оставил ее, тем самым создавая фантазматический ключ к тому, что касается ее выбора оставить своего первого ребенка. У нее не было объяснений от матери по поводу внезапного отсутствия отца. Мать действительно царила под мантией тишины, непрозрачной формы ее наслаждения. Лакан подчеркивает этот клинический факт: наслаждение матери темно и безмолвно. В детском воображении анализантка дисквалифицировала отца, который оставил семью разделенной, и прежде всего оставил ее без посредничества перед лицом опустошительной власти матери. На самом же деле отец решил эмигрировать в поисках работы, чтобы содержать, а не разрушать семью. Об этом она узнает много позже, когда присоединится к нему во Франции. Такова канва ее истории.

Пациентка сообщает мне о своей находке: травмой того времени был не столько уход отца, сколько его молчание. «Он ушел, не сказав "еще увидимся" [13]». В тот момент, когда она предлагает прочтение отца как того, кто обманывает ее ожидания, возникает аналитический акт — это немедленное прерывание короткого в тот день сеанса. Речь идет о том, чтобы сделать акцент на отцовском молчании с помощью точного акта с моей стороны: я говорю «еще увидимся», настойчиво пожимая ей руку. Отец не сказал «еще увидимся», и я предпочитаю сделать это в поддерживающей манере. Таким образом, аналитический акт был нацелен на то, чтобы изолировать и извлечь это означающее — «еще увидимся» — из цепочки; он производит эффект купюры. Почему выбор пал именно на это означающее? Недавно, смотря телевизор, пациентка подумала, что снова «увидела» (sic!) свою дочь, оставленную анонимно и никогда ею не виденную. В действительности на телевизионном экране ее поразила девушка-метиска, чей взгляд напомнил анализантке взгляд отца-алжирца... Женщина не очень-то в это верит... но что, если это все-таки была ее дочь? Итак, разрыв сеанса прошел по означающему «еще увидеть(ся)». Однако речь вовсе не идет о том, чтобы восполнить место отца, оказывая пациентке знак любви и давая то, чего отец не дал прежде.

Следующий сеанс будет еще короче. Даже не войдя в кабинет, стоя на пороге, пациентка ошибается и бросает мне «еще увидимся» вместо ожидаемого «здравствуйте». Это оговорка. Я ловлю ее на слове, то есть на букве бессознательного: немедленно провожаю ее к выходу и в свою очередь прощаюсь с ней. Женщина смеется, затем плачет и спрашивает меня, должна ли заплатить за этот сеанс, который не состоялся... Я обращаю ее внимание на то, что она сама говорит здесь о сеансе, и потому это он и есть — довольно странный, но вполне полноценный и отмеченный одной особенностью: тем, что именно анализантка подает сигнал о завершении сеанса еще до его начала. Она соглашается заплатить, что было крайне важно для урегулирования ее патологического отношения к хронической задолженности, которая сама по себе не обходилась без связи с несубъективированной виной — оставлением ребенка.

Почему вторая интервенция — окончание сеанса до его начала — является логическим экивоком? Опираясь на то, что касается означающего «еще увидимся», можно сказать, что с точки зрения пространства, субъект покидает кабинет прежде, чем в него войти (точнее, даже не заходя туда), а с точки зрения времени, бессознательное субъекта приводит вышеупомянутый сеанс к концу еще до его начала. Как любой другой экивок, эта интерпретация также затрагивает непредставимую причину желания: объект-взгляд, задействованный в скопическом влечении. Ведь именно скопическое влечение действует в эпизоде с телевизором и проникает в означающее «еще увидимся». Вот почему так важно было его продлить, когда во время следующего сеанса я сделал так, что выскользнул из ее поля зрения.

Затем, как следствие со стороны Реального, пациентка решает возобновить контакт с отцом, «исчезнувшим из виду» многие годы назад. Я одобрил это, и она отправилась в алжирскую глубинку, чтобы снова с ним «увидеться», как раз незадолго до смерти старика, и представить ему двоих своих детей. Означающее «отец» приобретает новую плотность [14]. По возвращении во Францию она комментирует: «Мои дети в первый раз увидели отца». Этот раз не будет последним: чуть позднее этой воссоединяющей поездки женщина налаживает новую связь между своими детьми и их отцами, до тех пор низведенными до роли биологических производителей. Более того, она отдает младшего на попечение отца, который добивался этого прежде. «Это договоренность, — говорит она, — а не оставление». И снова означающее «оставление»... Далее она добавляет: «В тот момент, когда я могу отделиться от своих детей, я в большей степени чувствую себя матерью». Возможность отделения дает место разыгрыванию драмы отказа. В первый раз анализантка субъективирует возможность создания семьи, даже если та сразу же распадается.

Другим последствием того необычного сеанса становится то, что по прошествии восемнадцати лет пациентка начнет субъективировать то, чего до сих пор избегала: оставление своего первого ребенка. Возникает следующий вопрос: «Могу ли я скорбеть по тому, чего никогда не имела и не знала?». И действительно, она не была знакома с тем ребенком и в строго правовом смысле слова даже не обладала им, помимо события тела. Особенность процедуры анонимного оставления в том, что она устраняет последствия беременности: считается, что с позиций закона субъект никогда не имел ребенка, в отличие от классической процедуры отказа. Таким образом, она субъективирует оставленного на усыновление ребенка как объект, потерянный восемнадцать лет назад, что действительно ставит проблему отложенной скорби. С другой стороны, будет ли она пытаться найти ту девочку, как нашла исчезнувшего из виду отца? Есть ли у нее такое желание? Таков новый этап лечения, который начался с логического экивока.

Как бы то ни было, экивоки заставляют резонировать несостоятельность Другого, а именно то, что речь обманчива, что она может быть услышана иным образом и что порой она скорее отворяет бездну замешательства, чем недвусмысленно проясняет мысль. Куда через подобный изъян ведет нас речь, если не в направлении того, чего нет в Другом, — Реального?  Ж.-А. Миллер в очередной раз говорил об этом на лекции от 3 декабря 2008 года: «Невозможно интерпретировать вне связи с этой несостоятельностью». Все это приводит нас к вратам Реального.

 

Реальное

 

Давайте спросим себя, чем тогда становится интерпретация перед лицом Реального. Она открывает дверь в Реальное — и что потом? Аналитик не будет действовать одинаковым образом, если имеет дело с Реальным, понимаемым как «Вещь» (das Ding), или с Реальным, «уподобленным» разновидностям объекта «а», или если выстраивает Реальное как завязывание узла, начиная с синтома.

Когда речь заходит о Вещи, мне кажется, что Лакан делает акцент на реальном присутствии как типе ответа. Все это происходит в эпоху, когда он относит интерпретацию к пересечению между Символическим и Воображаемым: именно в это пересечение метит интерпретация, присутствие само по себе еще не обладает ее ценностью. Скорее, это условие интерпретации.

Затем наступает эпоха объекта «а» как подобия [15] Реального. Лакан предлагает разглядеть это подобие благодаря экивоку, как мы видели в предыдущих виньетках, где интерпретация была нацелена либо на оральный объект, либо на анальный объект как отброс, либо, как в последнем случае, на взгляд.

Другой лакановский подход к Реальному — через посредничество симптома, сведенного к положению «синтома». Симптом освобожден здесь от смыслового значения; это уже не симптом, который выражает что-либо метафорически и стремится сказать нечто из порядка истины — истины, которая, конечно, что-то говорит, но которую еще предстоит расшифровать. Другое дело — «синтом», заключающийся в том, чтобы извлечь из симптома ценность топологического связывания, способного держать вместе Реальное, Символическое и Воображаемое. Такой подход к функции связывания, называемого борромеевым, позволил говорить об «упадке интерпретации» или даже о «постинтерпретативной эре». Ж.-А. Миллер упомянул об этом в недавней лекции от 3 декабря 2008 года, которую мы уже цитировали: «Посредством операций с узлами Лакан ищет другой способ действовать, нежели интерпретация». По сути, дело заключается уже не в том, чтобы дать появиться на свет истине или ее сместить, но в том, чтобы удержать все вместе посредством такого скрепления, которое больше не нуждается в интерпретации.

В сущности, интерпретация была на первом плане в предыдущие эпохи, поскольку отвечала бессознательному переноса, извлекая из него то означающую истину, то часть, наиболее близкую к Реальному: объект «а» как причину. В последнем учении Лакана, центрированном вокруг синтоматического связывания, вопрос ставится иным образом: как аналитик может ответить на реальное бессознательное? Или он должен ответить за реальное бессознательное — а это уже другое дело. У лакановского бессознательного есть две аспекта: аспект переноса, который представляет собой цепочку означающих, работающую благодаря переносу. И второй — реальное бессознательное — аспект, отвечающий за не поддающуюся означиванию сторону дела. Он связан с наслаждением, несводимым к Символическому, к означающему. Это то, что остается в виде стигмы, неизгладимого следа, когда переносное бессознательное раскручено и проанализировано до исчерпания. В таком случае интерпретация кажется менее необходимой или, по крайней мере, она «меняется», как подчеркнул Ж.-А. Миллер в недавней лекции от 10 декабря 2008 года. «Тогда аналитическая практика меняет акценты», — говорит он. Что это за изменения? Интерпретация больше не нацелена ​​на то, чтобы заставить мерцать другой смысл — в стиле «один смысл может скрывать другой, и так до бесконечности». Такой подход был воплощением загадки, порожденной желанием анализирующего субъекта, скользящим желанием, всегда склонным подвергать сомнению и отодвигать границы истины. Сейчас все совсем не так. Интерпретация нацелена на не поддающееся воздействию наслаждение и больше не метит в желание. Как подчеркивает Миллер, она «направлена на то, чтобы распутать судьбоносную артикуляцию, со-членение, чтобы стремиться к состоянию вне-смысла, и это означает, что интерпретация — это операция дезартикуляции, рас-членения».

Речь идет о том, чтобы в конце анализа получить дезартикуляцию составляющих неустранимого наслаждения субъекта. А именно двух составляющих: с одной стороны, нужно извлечь объект «а» влечений, который также функционирует как причина желания. С другой стороны, выделить означающее как таковое, S1, отделенное от любого эффекта цепочки означающих, от любого бессознательного знания, говоря кратко, означающее, которое ничего не сообщает, но которое тем не менее несет на себе метку первичного наслаждения в теле.

Это вопрос, который стоит перед современной практикой перехода. Следовало бы его поисследовать через призму свидетельств аналитиков школы.

 

Ссылка на оригинал статьи:

https://www.yumpu.com/fr/document/read/23962594/linterpractation-lacanienne-patrick-monribot-psychoanalyse-lacan-

Работа над статьей — участники

семинара по переводам психоаналитических текстов

Текст перевода представлен для ознакомления,

переводчики не извлекают никакой коммерческой выгоды

и не преследуют цели его распространения.

 

Сноски и примечания:

 

[1] Во французском тексте здесь употребляется термин «inconsistance», что можно перевести как «непрочность», «неплотность», «рыхлость», «несостоятельность».

 

[2] Эхолалия — неконтролируемое автоматическое повторение слов, услышанных в чужой речи. Чаще всего наблюдается у детей и взрослых при различных психических заболеваниях, но также является одним из элементов освоения языка на ранних этапах развития речи.

 

[3] Выражение «faire le mort» дословно переводится с французского как «разыграть мертвеца». В русском языке подобную позицию в бридже принято обозначать термином «болван». Болван — партнер разыгрывающего игрока, фактически не принимающий участия в игре. Он открывает свои карты и ходит исключительно по указанию разыгрывающего партнера. С каждой следующей раздачей позиция болвана смещается.

 

[4] «Il court, il court, le furet» («Бежит, бежит хорек») — известная во Франции детская песенка. В настоящее время это выражение часто используется, чтобы с иронией обозначить, что кто-то гонится за какой-либо вещью или идеей или выполняет бесполезные суетливые действия.

 

[5] Термин «coupure» принято переводить на русский язык как «купюра», но также он означает «разрез», «разрыв», «размыкание», «рассечение».

 

[6] Термин «équivoque» переводится как «экивок» или «двусмысленность».

 

[7] Французское выражение «pousse-à-l’élaboration» можно перевести как «толчок к разработке». Оно перекликается с психоаналитическим термином «pousse-à-la-femme», «толчок к женщине», который отсылает к психозу и истории Шребера.

 

[8] Пациентка говорит фразу: «Ma mère hait mon ami», которую аналитик повторяет как «Votre mère est votre ami?». Омофония создается за счет глаголов «ненавидеть» («hait») и «быть» («est»), которые в форме третьего лица единственного числа настоящего времени изъявительного наклонения звучат во французском языке одинаково.

 

[9] В оригинальном тексте омофония заключается в перекличке слов «bouche d'égout» («канализационный люк», «сливное отверстие») и «bouche-dégoût» («рот» + «отвращение», «потеря аппетита»).

 

[10] Пациентка говорит: «L'oral m'angoisse». Данный экивок строится на двусмысленности слова «l'oral» во французском: оно одновременно означает «устное», «ротовое», «оральное».

 

[11] В данном отрывке Монрибо проводит различие между понятиями «dit» («сказанное», «говоримое») и «dire» («высказывание», «заявление»).

 

[12] Слово «saloperie» переводится как «дрянь», «мерзость», «гадость», «отвратительная вещь».

 

[13] Во французском тексте пациентка употребляет выражение «au revoir», что принято переводить как «до свидания». Однако в данном случае значимым оказывается изначальный смысл глагола «revoir», который переводится как «снова увидеть», поэтому было принято решение в переводе использовать схожее, хотя и более фамильярное выражение прощания: «еще увидимся».

 

[14] В оригинале здесь используется слово «consistance», антонимичное понятию «inconsistance», о котором мы говорили в первом примечании. «Consistance» можно перевести как «плотность», «твердость», «устойчивость», «состоятельность».

 

[15] Во французском тексте употребляется термин «semblant» — «подобие», «видимость», «кажимость».

bottom of page